— Я попробую тебе объяснить, — и он заговорил так тихо, что Мартин его почти не слышал. — Я скажу тебе что-то очень важное, очень сокровенное и очень страшное, но, раньше чем отвечать, обдумай ответ хорошенько, не торопись и ни в коем случае не пиши. — И он рассказал о том, что объяснил ему Пераль, как близко, от его глухоты до безумия. Доктор Пераль, конечно, прав, закончил он, в какой-то мере он, Франсиско, уже безумен, и нечисть, которую он нарисовал, он действительно видел вот этими своими безумными глазами, и нарисованный сумасшедший Франсиско — это и есть настоящий Франсиско.
Мартин старался скрыть огорчение. А Гойя продолжал:
— Так, теперь подумай! А потом говори и, пожалуйста, наберись терпения, говори медленно. Тогда я смогу прочитать по губам, что ты хочешь сказать.
От покорности судьбе, с какой он это сказал, у Мартина защемило сердце.
Он ответил после долгой паузы осторожно и очень отчетливо. Кто сам так ясно понимает свое безумие, сказал он, тот разумнее большинства людей, и кто может так явственно изобразить свое безумие, тот сам свой лучший врач. Он говорил обдуманно, взвешивая каждое слово, и эти простые слова звучали для Франсиско утешением.
До этого дня Франсиско не был у матери. Правда, ему хотелось поговорить с ней; да и она, верно, уже прослышала о его приезде в Сарагосу и была обижена, что он ее не навестил. Но Гойя не мог решиться ее повидать: он стеснялся показаться матери в таком состоянии. Теперь, после разговора с Мартином, это стало возможным.
Но сперва он позаботился о более приличной одежде. Затем пошел к брадобрею. Он отрывисто приказал снять себе бороду, а во время бритья только неприветливо и невнятно что-то бормотал в ответ на любезную болтовню цирюльника. Тот не сразу сообразил, что его клиент глух. Франсиско все время морщился, ибо кожа у него стала очень чувствительной.
Но когда была снята борода и аккуратно причесаны волосы, лицо Гойи поразило парикмахера. Удивленно, даже испуганно посмотрел он на клиента, который пришел в парикмахерскую обросшим и взлохмаченным, а теперь уходил благообразным и важным.
Франсиско пошел к матери без предупреждения. С робостью и с радостным волнением пробирался он по улицам Сарагосы. Щеки горели, хотя в то же время у него было непривычное ощущение какого-то голого, холодного лица. Не спеша, боковыми улочками дошел он до домика, где жила мать, остановился, прошелся мимо него туда и назад, потом поднялся на второй этаж, постучал колотушкой. Дверь отворилась, оглохший Франсиско стоял перед матерью.
— Входи, — сказала донья Энграсия. — Садись и выпей стаканчик росоли! — сказала она очень явственно. В детстве его всегда поили росоли, когда он заболевал и вообще когда с ним случалась беда. — Я уже знаю, — продолжала донья Энграсия, все так же отчетливо выговаривая, и принесла бутылку росоли. — Мог бы к матери и раньше зайти, — проворчала она.
Она поставила перед ним бутылку и стаканы, немного печенья и села напротив. Он с удовольствием понюхал, крепко и сладко пахнущий напиток, налил себе и ей. Сделал глоток, облизал губы, помочил в росоли печенье, сунул в рот. Внимательно посмотрел матери в лицо.
— Упрямец ты и хвастун, — прочитал он по ее губам. — Сам, небось, знал, что вечно так длиться не может, да и я тебе говорила, что бог тебя накажет. Нет хуже глухого, чем тот, кто не хочет слышать, — припомнила она старую поговорку. — А ты никогда не хотел слышать. Господь бог по своему милосердию еще мало тебя покарал. Что было бы, если бы он отнял у тебя не слух, а богатство!
Франсиско хорошо понимал ход ее мыслей. Донья Энграсия была права, она всегда предостерегала его и придавала до обидного мало значения его блестящей карьере. Она была дочерью идальго, имела полное право величать себя доньей, но замужем жила по-крестьянски скупо, расчетливо, скромно одевалась, во всем применяясь к скудной действительности. После смерти отца Гойя взял мать к себе в Мадрид, она там не долго выдержала, попросилась назад в Сарагосу. Удача сына внушала ей сомнение, и она не скрывала, что не верит в его счастье. И вот он сидел против нее, глухой, убогий, и она утешала его росоли и отчитывала его.
Он кивнул большой круглой головой и, чтобы доставить ей удовольствие, стал жаловаться на свою судьбу, преувеличивая свалившееся на него несчастье. И с работой, сказал он, станет теперь труднее. Знатные господа и дамы нетерпеливы, и, если он не сможет принимать участие в их разговоре, у него будет меньше заказов.
— Ты что же, не будешь давать мне моих трехсот реалов? — сейчас же сердито спросила донья Энграсия.
— Деньги я тебе все равно посылать буду, даже если б мне безрукому пришлось сгребать уголь, — ответил ей Франсиско.
— А гордости в тебе не поубавилось, — сказала мать. — Жизнь тебя еще научит, Пако! Теперь ты не слышишь, зато ты многое видишь. Ты постоянно хвастался своими высокопоставленными друзьями. Первому встречному верил. С глухими не очень-то охотно водят знакомство. Теперь ты узнаешь, кто тебе истинный друг.
Но в ее суровых словах Франсиско уловил гордость за сына, надежду, что и в несчастье он останется верен себе, и боязнь унизить его своим сожалением.
Когда он попрощался, она позвала его приходить к ней обедать. На этой неделе он обедал у нее несколько раз. Мать отлично помнила, что было ему особенно по вкусу в детстве, и угощала его простонародными острыми кушаньями, обильно сдобренными чесноком, луком и прованским маслом, а иногда приготовляла крепкое пучеро — это была та же олья подрида, только попроще. Оба ели молча, много и со вкусом. Раз как-то он предложил написать ее портрет.