Без конца перечитывал он то сочинение, в котором его великий наставник Никколо Макиавелли описывает свою жизнь у себя в усадебке близ Сан-Кашано, куда он удалился после того, как впал в немилость. Встает он с рассветом и отправляется в лес дать указания дровосекам. Потом погуляет часок, остановится возле родника или на прогалине, на птичьем току, достанет томик Данте, или Петрарки, или Тибулла, Овидия, или еще кого-нибудь из подобных им поэтов, почитает их любовные истории, припомнит свои собственные, с отрадной грустью вздохнет о прошлом. Потом отправится в придорожную таверну, расспросит прохожих, какие они слышали новости и что об этих новостях думают. Вернется для скудного обеда в свое неприютное жилище. И снова идет в харчевню поиграть в шашки, в карты с хозяином, с мясником, с мельником и с двумя кирпичниками; тут из-за грошового проигрыша неизменно поднимается перебранка, да такая, что слышно в селении Сан-Кашано. Но по вечерам Макиавелли сменяет убогую одежду на парадное платье и идет к своим книгам, в компанию великих умов древности. Он заводит с ними беседу, и они благосклонно отвечают ему. Так коротает он у себя в спальне долгие часы, забывает унылые будни, не печалится о своей бедности, перестает страшиться самой смерти. Он живет в обществе своих возлюбленных классиков, спрашивает их, и они ему отвечают, потом они спрашивают, и он им отвечает, читает их книги и пишет свои.
Мигель Бермудес старался ему подражать. Окружив себя картинами, книгами, рукописями, он трудился над Словарем художников, и временами ему удавалось просидеть час, а то и два за работой и ни разу не подойти к портрету Лусии.
Впрочем, Лусия писала часто и просто. Она делала вид, будто и в самом деле поехала в Париж по его поручению, и много интересного рассказывала о политических делах.
Она завязала связи с влиятельными деятелями, и все они удивлялись и возмущались, почему Испания медлит с заключением союза.
Писала она и о парижских художниках, прежде всего о судьбе живописца Жака-Луи Давида; После падения Робеспьера он дважды сидел в тюрьме, держал себя умно и с достоинством, умел приспособиться к новому режиму, пересмотревшему вопросы свободы и равенства, однако не отступился от своих классических республиканских идеалов. Теперь он снова заседает в Совете пятисот, приводит в порядок художественные собрания республики и почитается самым видным и влиятельным живописцем Франции. Работает он, над большой картиной «Сабинянки».
В классической форме, с классической простотой на ней будет изображено, как похищенные женщины выступают в роли посредниц между противниками. Художник хочет таким образом наглядно показать, сколь необходимо примирение противоречий. План этой картины мосье Давид набросал еще в тюрьме и трудится над ней уже несколько месяцев; работник он неторопливый и добросовестный. Весь Париж, писала Лусия, со страстным интересом следит за ходом работы, о которой два раза в месяц публикуются бюллетени.
Немного погодя, в дополнение к рассказам о парижских художниках, Лусия стала присылать гравюры, а затем и картины, которые будто бы приобретала по дешевке, в том числе даже картину Давида. Дон Мигель с двойственным чувством стоял перед ценными полотнами. Обладание ими радовало его как ненасытного коллекционера. Однако он понимал, что взамен от него ждут политических услуг, и прежде всего, чтобы он сделал все возможное, дабы ускорить заключение союза. Такая политика вполне соответствовала его личным убеждениям, но ему было неприятно, что бескорыстие его поставлено теперь под вопрос. При этом совершенно ясно было, что договор с Францией необходимо заключить независимо от письменного обязательства, данного Мануэлем. Правда, этот договор может привести к опасной зависимости королевства от более сильной союзницы — Французской республики. Но без помощи Франции Испания уже не в силах защитить свои колонии от мощного английского флота, а потому Князь мира мог бы, не боясь нареканий, сдержать наконец данное Парижу обещание.
Однако он продолжал колебаться и находил все новые поводы для проволочек. Перед королевой и перед неизменным Мигелем он разглагольствовал о своих патриотических чувствах, уверяя, будто ему страшно надеть на Испанию путы, от которых ей скоро не избавиться. Мария-Луиза улыбалась во весь рот, а Мигель посмеивался про себя. Оба понимали, что поведение первого министра обусловлено сугубо личными причинами.
Дело в том, что дон Мануэль-затеял любовную интригу с Женевьевой, юной дочерью мосье де Авре, роялистского посла.
Он ввязался в эту интригу без всякого энтузиазма, почти против воли. Однажды вечером во время нудного официального приема Женевьева мимолетно приглянулась ему; детская худоба девушки, обычно отталкивавшая его, показалась ему привлекательной, а тут еще он вспомнил, что она принадлежит к родовитейшей французской знати. Кроме того, он, сам себе не сознаваясь, слегка ревновал Пепу к Гойе, смутно чуя, что она не совсем еще избавилась от увлечения своим художником; не мешало показать ей, что в нем, в доне Мануэле, отнюдь нельзя быть уверенной. Итак, он под каким-то предлогом пригласил Женевьеву к себе и без долгих церемоний повел на нее атаку. Она в ужасе бросилась бежать и бледная, вся дрожа, рассказала отцу об этом грубом покушении. Перед мосье де Авре встала щекотливая проблема. Французская республика настаивала, чтобы Испания перестала поддерживать эмигрировавших роялистов; ходил даже слух, будто Директория требует их высылки. Возможно, что это одно из условий будущего союза. Его царственный повелитель Людовик XVIII в самом плачевном положении слоняется, как беглец, где-то по Германии, рассчитывая только на ту денежную помощь, какую его злополучному послу удастся для него выклянчить у министров его католического величества. Быть может, мосье де Авре должен рассматривать как перст судьбы внезапную любовь этого скота, именуемого Князем мира, к его несчастной дочери. А тогда его долг по отношению к отчизне — бросить свою нежную Женевьеву на съедение минотавру.